Взрослые звали нас «пикинино», что означало «дети» — не на английском, немецком или французском, а на языке, звучавшем где-то в далеких чужеземных краях, и именно так это слово нас и заставляло себя чувствовать: чужеземцами, туземцами, дикарями на неведомом острове.
Если бы мы хоть раз задумались, то поняли бы, что среди нас много таких, кто на улице ли, в школьном ли дворе хотя бы раз да принимался реветь, вспомнив об отце, сгинувшем в кораблекрушении или на войне: вечная смерть от утопления, после которой не бывает похорон.
Но такие мысли нас не беспокоили, хотя, наверное, была какая-то причина, по которой мы в драке били сильнее других и плевали на боль, получая сдачу, как бы солоно нам ни приходилось. Мы били друг друга, как кузнец бьет по раскаленному железу. Били, чтобы придать себе нужную форму.
Антон утверждал, что убитый мужчина каждую ночь стоит под окном его мансарды и глухим голосом требует назад свою голову. Мы ему не верили. Как же он произносит слова, коли голова в мансарде у Антона?
— А вы не заметили, что нижней челюсти нет? — спросил Антон. — В ней голос и обитает.
И он показал нам следы ног на картофельных грядках под окном.
Мы предположили, что он сам их и оставил.
Антон вздохнул и заявил, что вынужден нести бремя недоверия самых близких людей, а ведь он отягощен великим знанием. Ему не только известно имя убитого. Он знает убийцу. И предводитель кинул на нас взгляд, от которого всех бросило в дрожь.
Мы не всему, что он говорил, верили, но напугать он нас умел.
Тогда мы еще не знали, что однажды ночью в саду на самом деле появится мужчина и будет звать Антона.
Не убитый, пришедший за головой.
Убийца. И подошлет его Кристиан Силач.
Все началось, когда у Антона стало меньше денег, из-за чего пришлось урезать ежедневную норму сигарет «Вудбайн», тех самых, что придавали его голосу хрипотцу, заставляя парня казаться старше. Антон утверждал, что причина в «хлопушке» (так он называл духовое ружье своего двоюродного брата): в какой-то момент число подстреленных воробьев пошло на убыль. Саму мысль о том, что ему все-таки удалось извести популяцию воробьев, Антон отвергал как несусветную чушь. Единственное объяснение — ружье.
И тогда он решил устроить решающее испытание «хлопушки», подстрелив по-настоящему большую птицу, самую большую в Марстале. Такое решение, по нашему мнению, свидетельствовало о масштабе его личности, но все же заставляло задуматься и даже расстраивало. Эту птицу в городе любили все. У нее даже имя было. Нет, имена, конечно, были и у попугаев — ара, какаду, кореллы, — и у священных майн и канареек, которых в большом количестве привозили в Марсталь моряки. Но попугаи сидели в клетках и выпрашивали сахарок, так что это совсем другое дело. У самого Антона жила полуприрученная сизая чайка Торденскьоль. Но птица, которую он задумал лишить жизни, была свободной и гордой, каждый год она пролетала огромное расстояние, соизмеримое с морским походом. Мы гордились тем, что она свила гнездо именно в нашем городе.
Речь шла об аисте, обитающем на крыше дома Гольдштейна. Мы звали его Фреде.
Странное место выбрал этот аист. Они ведь любят гнездиться высоко, а дом Гольдштейна, стоявший в конце Маркгаде, представлял собой низенький фахверк, выкрашенный в желтый цвет, с красной черепичной крышей, которая, казалось, вот-вот сползет по осевшим стенам. Абрахам Гольдштейн был сапожником, незлобивым мужчиной с белой бородой и запавшими глазами. Взгляд его всегда был устремлен вниз, и для этого имелась причина. Поговаривали, что глаз у него дурной. Если какой шкипер встречал его, собираясь в море, то переносил отправление на другой день. Кое-кто видел, как Гольдштейн, стоя на площади ранним весенним утром, скликает воробьев. Слетевшиеся птицы усыпали его вытянутые руки до самых покатых плеч. И даже на шляпе размещались.
Другие утверждали, что все это чушь и Гольдштейн самый обычный человек, а судить о нем надо по тому, насколько хорошо он подбивает сапоги. А уж на это никто пожаловаться не мог.
В июле месяце, в воскресенье после полудня, когда жара прогнала всех на пляж, мы пришли к дому Гольдштейна, рассчитывая, что Антон застрелит аиста без свидетелей. Как все это было грустно! И все же мы считали, что должны присутствовать при печальном событии, хотя были уверены, что закроем глаза в момент, когда аист в последний раз забьет черно-белыми крыльями и, задрав красные лапы, вывалится из кучи хвороста, служившей ему гнездом. Какое-то неопределенное чувство подсказывало нам, что великие мужи и бессмысленные и печальные события как-то друг с другом связаны, и то же касалось Антона. Мы были уверены, что он судьбой предназначен для чего-то великого, и хотели при этом великом присутствовать.
Антон поднял ружье и прищурил глаз. Так он стоял долго, словно не мог как следует прицелиться, и нам показалось, что у него слегка дрожат руки. Мы поглядели на аиста. Нам ли было не понять Антона? Мы тоже прощались с птицей и прекрасно представляли, что он чувствует. И тут он спустил курок.
Как по команде, мы зажмурились. Прошло немало времени. Было очень тихо. Наверняка звук выстрела донесся аж до Хвоста. И тут раздалась ругань Антона. Открыв глаза, мы посмотрели на крышу. Аист невозмутимо стоял в гнезде и, судя по всему, спал.
Может, застреленные аисты должны стоять? Казалось, вместо того, чтобы превратить гордую птицу в жалкую кучу перьев с торчащими из нее красными лапами, пуля сделала из аиста чучело.