Я вынул из шкафа все бутылки Джека Льюиса и вышел на палубу, чтобы выбросить их за борт. Ни одной не открыл, все выкинул в воду, даже загадочную бутылку с белым содержимым, в котором временами угадывался контур темной фигуры. Я усвоил, что двери, которые открывал передо мной Джек Льюис, вели лишь в комнаты, полные новых ужасов. Я смотрел, как бутылки погружаются в воду и исчезают в волнах.
И знал, что не бутылки должен был выбросить, а Джима. Но Джим продолжал составлять мне компанию. Вместе с жемчужинами.
Так проходили дни. Я представлял себе будущее. То жемчужины казались мне неожиданной удачей, то проклятьем, которое, если я когда-нибудь их продам, сделает меня соучастником преступлений Джека Льюиса.
А между тем мы продолжали путь к Самоа.
Покуда Джим мне не ответил, я чувствовал, что все еще свободен в своем выборе. Я остановил время и поймал себя на желании навсегда остаться в полном предчувствий мире грез, который с помощью Джима создал в полутемной каюте.
Я забывал, где нахожусь. Пребывал в мире, где исполняются желания и не надо ни за что платить.
Бо́льшую часть дня я оставался один, но одиночество не было бременем. Ел в каюте, канаки — на палубе. Они готовили. Рис и тушеные клубни таро. Иногда бросали за борт леску и ловили желтоперого тунца.
Я показывался на палубе, только чтобы выправить курс и настроить паруса.
Через неделю пассат стих. Исчез однажды вечером вместе с солнцем, закатившимся красным шаром за горизонт, а со всех сторон раскрылся веер облаков.
Плохое предзнаменование, я приготовился к урагану. Но на рассвете нас ждало совсем другое. Абсолютный штиль, поверхность океана походила на слой застывшего свинца. Стояла давящая жара, словно надвигалась гроза. Но небо было голубым, как газовое пламя, и на горизонте — ни тучки.
Я был уверен: что-то надвигается, но воображение не шло дальше вчерашних предчувствий. Я все думал, что надвигается ураган.
Прошел день, мы не сдвинулись с места. Паруса беспомощно повисли, и мы натянули в центре палубы тент от солнца. На какое-то время пришлось попрощаться с Джимом: в стоячем воздухе каюты стало слишком жарко, а выносить его на палубу мне не хотелось. Стоит ли оставлять в каюте жемчужины?
Худшие опасения, терзавшие меня во тьме каюты, оправдались. Я начал носить кожаный узелок со своим будущим под сорочкой, прямо на голой груди. Потом и от этого пришлось отказаться. Из-за жары сорочка липла к телу. Такое ощущение, что ко рту прижали марлю, — так трудно стало дышать. В итоге жемчужины остались в каюте вместе с Джимом, а я стал ходить голым по пояс. Время от времени бросал за борт ведро, окатывал себя теплой морской водой, но ни вода, ни наступление ночи не приносили облегчения.
Я не мог спать по ночам и обитал на палубе. Канаки, подвесив гамаки, приглушенно разговаривали. Впервые одиночество казалось мне бременем. Но я думал, что приблизиться к ним и попытаться заговорить — проявление слабости.
Мы закрепили руль. Не было у нас курса, потому что мы не двигались с места. И не было никаких течений, чтобы понести нас хоть куда-то. Я смотрел в ночное небо. По-прежнему ни облачка, но мерцание звезд было слабее, чем когда-либо, словно они устали подавать нам знаки.
Я осознал, насколько мы оторваны от остального мира. «Летящий по ветру» был планетой, сошедшей с орбиты, чтобы затеряться в бездонных глубинах вселенной.
Из одного гамака донесся стон. Я подошел поближе. По повязке на плече я узнал раненого канака. В последние пару дней он шел на поправку. Неужели этот стон означает, что его снова знобит, что началось воспаление? Я знал, как выглядит воспаленная рана, но не имел ни малейшего понятия, как лечить воспаление, разве что тупо продолжать лить в рану виски. Было слишком темно, чтобы предпринимать какие-либо действия, и я решил подождать наступления дня.
Той ночью я не спал. Жара не давала. Не мог найти себе места, дергался. Не потому, что из-за неожиданного штиля в нашем путешествии произошла вынужденная остановка. Я чувствовал себя отрезанным от чего-то несравнимо более важного: моих фантазий в каюте, с жемчужинами в руках и Джимом на столе. Там была моя жизнь, от нее я был оторван.
На следующий день я осмотрел рану канака. На белой повязке проступили желтые пятна. Из почти закрывшейся раны сочился гной, а края покраснели и вспухли. Я вычистил рану как мог. Ни один мускул на синем лице не дрогнул, но плечо дергалось каждый раз, когда я прикасался к воспаленной плоти. Затем я полил на рану виски и передал канака в руки его собратьев, чтобы те наложили чистую повязку.
Я знал, они тоже что-то делают с раной. У них были свои лекарства. В это я не лез, изначально сомневаясь в действенности своего собственного лечения.
Начавшееся воспаление наполнило меня жутким ощущением того, что сам неподвижный воздух вокруг нас отравлен. Мы находились посреди океана, а казалось, что в густых джунглях, со всех сторон окруженные гниющими остатками растений и ядовитыми аммиачными испарениями.
А может, только мне одному чудилось, будто огромная рука сжимает мою грудь?
Я посмотрел на канаков. Их движения как будто тоже замедлились. Разве не дышат и они с трудом, словно этот штиль, пригвоздивший нас к огромной поверхности океана, страшным бременем давит и на их грудь? Разве не мелькает в темных глазах, прямо в центре синих масок, беспокойный вопрос? Уж не суеверный ли это ужас, который, словно пузыри со дна гнилого болота, всплыл на поверхность и требует объяснения жуткому штилю? А не найдут ли они в ближайшее время ответ на свой вопрос, посмотрев на меня — на чужака, которому придется расплачиваться за все то, на что не может быть разумного ответа?