Но борьба не окончилась. Еще час бабочки пытались садиться на наши лица и голые торсы в поисках влаги. Но потом сдались. Мы в изнеможении опустились на палубу, сплошняком покрытую липким слоем раздавленных и захлебнувшихся бабочек. И все живое на борту как будто вновь предалось ожиданию.
Мой взгляд задержался на гамаке с раненым канаком. Ослабленный, он оказался беззащитным. И теперь был заживо погребен под вибрирующей горой мерцающих тонких, как бумага, крыльев. Мы подбежали к нему с ведрами, облили водой, горстями принялись раскидывать бабочек, сомневаясь, жив ли он. Раненый поступил очень мудро, защитив лицо руками, — так мы его и нашли. Грудь вздымалась. Он еще дышал.
Мы расчистили место на палубе и положили его рядом с собой. В каюте я взял для него простыню, для остальных же принес рубашки. Трап, переборку, пол у закрытой двери каюты толстым слоем покрывали бабочки, равно как и весь корабль. Мне пришлось счищать их с ручки двери, чтобы войти внутрь, и они тут же слетели с переборки, чтобы последовать за мной в новое неисследованное пространство. Джим лежал в центре стола, где я его и оставил. Они уселись на его белые волосы, словно приняв за живого. Как будто устроили ему овацию своими прекрасными крыльями: хотя этот человек ничего не мог им дать, но зато он не страдал от их навязчивого присутствия.
Я оставил Джима на месте и вернулся на палубу, отряхиваясь от нового слоя бабочек, облепивших мне лицо в каюте. Так мы и сидели, в рубашках из капитанского и моего собственного рундуков.
На палубе мы провели остаток дня. Там же спали ночью. Бабочки больше не шевелились. Воды не было. Клубни таро тоже кончились.
Все в мире как будто закончилось, не только ветер. Остались только мы и миллион бабочек. Все прочее утонуло. Море прекратило дышать, мы покоились на его мертвой груди. Вскоре и наши сердца перестанут стучать.
Я не суеверен и не знаю, суеверны ли канаки. Наверняка да, или, точнее, то, что они называют верой, мы зовем суеверием. Но я чувствовал, что штиль, стиснувший нас мертвой хваткой, был наказанием, не за то, что мы совершили, не за то, что совершил Джек Льюис, ибо, если в том мире есть Судия — в чем я лично сомневаюсь, — Джек Льюис уже перед ним предстал.
Он был наказанием за то, что совершил я.
Случай сделал меня капитаном «Летящего по ветру». Я не был готов, я был молод. Но это не оправдание. Капитан есть капитан, а я не оправдал…
Я сидел в каюте с Джимом и узелком жемчуга. Думал о себе, не о команде. Если мысль о канаках и всплывала у меня в голове, то только от страха, что они помешают моим планам.
Ну а что мне было делать? Разве я повелевал ветром, разве в моей воле было заставить его подчиняться моим командам? Как я мог быть виноват в том, что штиль поразил нас, подобно проклятию?
Я решил, что у меня, верно, жар, во всем виноваты жажда, удушающий зной, вялые взмахи крыльев бабочек, вид свинцового моря, синее небо днем, далекие звезды ночью — все это повлияло на мой рассудок и направило мысли не в ту сторону.
Кому дано познать природу? Почему ветер неожиданно стих?
Может, природе все равно, живы мы или умрем?
Насколько проще обвинить себя самого.
Я встал и спустился в каюту, взял узелок с жемчугом, вернулся на палубу и забросил жемчуг настолько далеко, насколько позволяли силы.
Только так, думал я, можно загладить свою вину и наконец освободиться от Джека Льюиса, потому что он все еще был на борту. Я странствовал с тенями. Жил в мире призраков. И все же я и сегодня считаю, что в моем поступке был смысл. Освободив руки от того, что им не принадлежало, а разум от легкомысленных фантазий, я обрел право называться капитаном. Теперь я знал, что составляет честь и единственную обязанность капитана: привести свой экипаж в гавань живым.
Я швырнул свои мечты о будущем за борт. У меня осталось лишь одно желание: пусть нагрянет шторм и вырвет нас из этого штиля, где мы застряли, как в застывшей лаве.
Стоя у борта, я глядел на море, но его поверхность не менялась. Я повернулся и посмотрел на канаков, которые, понурившись, сидели на палубе, на раненого, распростертого между ними. Они совсем повесили голову, в полузабытьи из-за давящей духоты.
Видели они меня, когда я выкидывал жемчуг, или нет, не знаю, но если видели, то, наверное, решили, что это жертва богу, мало чем отличающемуся от их собственных идолов.
Но я принес жертву не для того, чтобы примириться с каким бы то ни было богом. Я принес жертву себе и своему долгу.
Солнце зашло, как заходило каждый вечер во время нашего пребывания в плену у мертвого штиля. В первый вечер оно показалось мне пулей, движущейся к моему сердцу. А теперь оно сделалось еще темнее, красным, не как кровь, а как дыра, оставленная пулей. Мир был добычей, которую подстрелил неизвестный охотник.
Ночью меня разбудил звук, который я сначала принял за треск. Еще до конца не проснувшись, решил было, что на борту разгорелся пожар, что из-за жары «Летящий по ветру» самовоспламенился. Но вскоре понял, что звук не похож на тот, что издает сухое дерево, пожираемое пламенем. Это был громкий стук по натянутому над нами тенту.
Привстав, я почувствовал движение воздуха. Дул ветер. А вместе с ветром пришел и дождь.
Я встал у бортика и раскрыл рот. Тяжелые холодные капли падали на лицо. На плечи, голую грудь. По телу пробежала дрожь, словно все во мне просыпалось к жизни.
Услышав позади движение, я обернулся. Канаки подошли, держа на руках раненого товарища. Стоя у борта плечом к плечу, мы мокли под дождем.