— Лучше бы научил нас не спать, — заметил Йосеф.
Хотя он был сыном учителя, он пошел в море. А Йохан остался: надо было присматривать за матерью, которая после того пожара все бродила по полям, завернувшись в тряпки, и кликала Каро. Йохан собирался стать псаломщиком, как отец.
Мы с Йосефом кивнули друг другу. Его слова суммировали весь наш опыт, полученный за первый год, проведенный в море: побои и вечно бессонные ночи.
— У нас закончился кофе, — сказал Альберт. Он год проходил на яхте «Катрине». — Мне выдали четверть фунта. Этого должно было хватить на семь дней трем мужчинам, и еще шкипер сказал, что кофе должен быть крепким. И они вечно ругались. Считали, что кофе слишком слабый, ну а затем я здорово их надул.
— А что ты сделал? — спросил Нильс Петер.
Он провел в море на год дольше Альберта и до сих пор мучился с приготовлением кофе.
— Я поджарил горох, его всегда хватает, и подмешал в кофе. «Какой чудесный крепкий кофе, то, что нужно, чтобы взбодриться», — сказал шкипер, а потом у него разболелся живот, и у штурмана тоже. Вот как все и выяснилось. Я так и не признался, что гороха было в четыре раза больше кофе. Но надо было придумать что-то другое, я нажарил полную кастрюлю ржаной крупы. И снова меня хвалили за крепкий кофе.
— Всё всегда валят на нас, — подхватил Йосеф. — Если каша подгорела, или горох не разварился, или хлеб заплесневел…
— Шкипер сказал: «Сам испортил — сам и ешь. Давай жри заплесневелый хлеб. Жри сырой горох». А я говорю: «Нет. Я вам не свинья, чтобы жрать что попало».
Альберт расправил плечи. Было видно, что он гордится своим ответом, но мы понимали, чего ему это стоило.
— И что сделал шкипер?
— На два дня оставил меня без обеда и ужина.
Появился Лоренс. Йохан отступил в сторонку и принялся изучать брусчатку, а Йосеф посмотрел на толстяка с вызовом. В ответ Лоренс уставился на него. Заискивающий взгляд куда-то испарился. Наш прежний козел отпущения был все таким же большим, но в нем появилась какая-то новая сила. Мы никогда не мечтали о его жирном белом теле, как мечтают о женщинах, и все же испытывали сладкий зуд, когда колотили его податливую плоть. А теперь попробуй ударь — не поздоровится.
Лоренс не произнес ни слова.
Мы отступили на шаг. Неужели в тот миг, когда он забрался на мачту «Анны-Марии-Элисабет», у него появились яйца?
Альберт ходил на «Катрине» еще два года. Он видел Флеккефьорд, Тонсберг, Фредерикштадт, Гётеборг, Ригу, Стралсунд, Гамбург, Роттердам, Хартлпул и Кирккалди. И не видел ничего. Затем он уволился. Надоели кастрюли и кофейные войны.
Море все время менялось и все же оставляло в Альберте ощущение однообразия. Осенью оно словно сворачивалось под низко нависшими слоистыми облаками. Становилось вязким, как ртуть. Это понижалась температура, заявляла о своем приходе зима. В медленно застывающей воде он видел отражение своей жизни.
Над замерзшим морем сменялись облака, но юноша все равно узнавал их. Этого хватало глазу, но не душе. В нем жила тяга к знаниям, которую не могли удовлетворить никакое небо, никакие облака. Альберт знал, что где-то на земле должен быть другой свет, море, отражающее иные звезды, большую луну, яркое солнце.
Шкипер предложил ему поступить на судно матросом.
— Ты теперь моряк, — сказал он как-то вечером в Стуббекёбинге, когда Альберт помогал ему снять сапоги. — Ты можешь поставить летучий кливер и топсель. Умеешь обращаться с компасом, идти в бейдевинд и в фордевинд.
Но Альберт поступил так же, как когда-то поступил его отец. Он отправился в Гамбург, чтобы найти корабль, на котором сможет отправиться в дальние края.
Прежде чем пуститься в путь, он поднялся на чердак. Там, среди мешков с картошкой и зерном, стояли отцовские сапоги. Лаурис оставил их дома, когда уходил в последний раз. Потом стало ясно, что это было предзнаменование. В шторм, когда тряслась крыша и шатался щипец, матери чудилось, что сапоги разгуливают по чердаку. Никто не осмеливался подняться и поглядеть.
Расмус с Эсбеном и не дотрагивались до сапог. Может, боялись или попросту не дотянули до размеров отца, и сапоги им были не по ноге. Только Альберт был на него похож.
Он спустился по лестнице, с сапогами в руках. Видны были деревянные подошвы, обгоревшие во время Лаурисова «вознесения».
— Зачем они тебе? — с беспокойством спросила мать, словно и надеялась и боялась, что Альберт их выкинет.
— Надену, — ответил он.
— Не смей!
Мать закрыла рот руками, в страхе перед несчастьем, которое может случиться, если Альберт наденет сапоги, — то ли из суеверия, то ли из-за предчувствия: разве поймешь? Одно ясно: мать боялась. Чувствовала, что на этот раз сын уедет далеко и не вернется много лет, а это для нее все равно что смерть.
— Я их надену, — бросил он.
Чтобы пройти в дверь, ему пришлось пригнуться, плечи заполнили весь проем.
— Ты обещал отцу, что они будут как новые, — сказал Альберт, стоя в мастерской сапожника Якобсена на Конгегаде.
— Двенадцать лет прошло. Хорошая же у тебя память, — ответил Якобсен. — Но давши слово — держись. Приходи за ними в субботу.
Семь месяцев Альберт служил матросом на борту гамбургского брига, ходил в Вест-Индию. Он повидал пляжи с пальмами и летучих рыб. Людей, чья кожа была черной и коричневой. Их потухшие взгляды и понурые плечи. И ему не надо было объяснять, что, как и он, они знакомы с плеткой. Здесь мужчины вроде Исагера не были учителями. Они были господами солнечных островов, в том числе и тех, где говорили по-датски, и власть свою осуществляли с помощью плетки.