Пастор Абильгор сделался нелюдим, старался нигде не бывать, ходил лишь до церкви, которая находилась в ста метрах от дому, да еще на похороны. Их, по счастью, больше не стало. Домой-то погибшие не возвращались.
Вместо него вести о гибели родных начала разносить Анна Эгидия Расмуссен, вдова художника-мариниста Карла Расмуссена, того, что писал запрестольный образ в нашем храме. За многие годы она стала привычным обитателем дома скорби и пользовалась уважением. Муж ее при невыясненных обстоятельствах свалился за борт, возвращаясь из поездки в Гренландию. После гибели мужа она потеряла еще и восьмерых своих детей, все они умерли взрослыми. Осталась лишь дочь Августа Катинка, но она переехала в Америку.
Анна Эгидия Расмуссен жила на Тайльгаде, в большом доме с высокими окнами, спроектированном покойным мужем, в мансарде у него была мастерская. В своей округе она много лет служила опорой и утешением семьям, потерявшим близких на море, внезапно лишившимся отцов, братьев и сыновей. У нее была одна удивительная способность: она умела плакать так, как некоторые умеют петь. Это искусство. Плач, что бы там люди ни думали, это вовсе не поток неуправляемых чувств, изливающийся в слезах. Совсем напротив, плач — это русло для чувств, несущее их в сторону исцеления. Ее главной задачей было успокоить. Должно быть, так она и жила со своим мужем, человеком нервным, художником с чувствительной душой. Он бывал неприступным и задумчивым, часами мог стоять у кромки моря и глядеть вдаль, невзирая на погоду и самочувствие. Ей приходилось уводить его домой, замерзшего, кашляющего, а он между приступами кашля требовал оставить его в покое. А потом лежал с температурой, стуча зубами. И тогда возникала необходимость в том покое, что она приносила с собой, а он ее из-за этого обвинял в непонимании, в нежелании разделять его восторги и фантазии.
Вдова стала вторым гостем во многих домах. Первой приходила смерть, а следом — Анна Эгидия. Не только для своих многочисленных внуков была она опорой и утешением, но и для обитателей всех домов в районе Тайльгаде. Если кто-то умирал, посылали за ней. И она приходила в своем поношенном платье из черного шелка, садилась посреди гостиной, отсылала взрослых и брала детей за руки. Если заболевала и попадала в больницу мать, а муж находился в море, то брала детей к себе. И снова и снова ее просили стать крестной, она как будто превратилась в стража у врат жизни и смерти.
— Вот и он потерпел крушение на берегу скелетов, — подумал Альберт, прослышав о затворничестве пастора. — Как он говорил о смерти, даже меня пронимало. Но разве знал он ее. Теперь знает. И молчит.
Альберт отправился к пастору взять на себя такое же послушание, как и вдова. Он чувствовал, что сны обязывают.
Его впустили в кабинет пастора. Абильгор сидел у окна и смотрел в сад. Там рос красный бук, темный и мрачный, словно не знал он ни весны, ни лета, а рос, окруженный вечной осенью, и края листьев уже почернели от мороза. Но розы, гордость супруги пастора, стояли в цвету.
Абильгор встал, подал Альберту руку и вернулся на место у окна. Альберт изложил свое дело. Пастор долго молчал. Затем уткнулся лицом в руки.
— Это нервы, — внезапно выговорил он.
Узкие плечи подрагивали. Он снял очки в стальной оправе, положил их перед собой на стол. Закрыл глаза руками, как ребенок, собирающийся заплакать, и слезы закапали на чисто выбритые щеки.
— Простите меня, — пробормотал он, — я не хотел…
Альберт встал и подошел к священнику. Положил руку ему на плечо:
— Тут не за что извиняться.
Пастор схватил его руку своими двумя и приложил ко лбу, словно искал облегчения от боли.
Они долго молчали. Абильгор перестал плакать. Снова надел очки. Альберт уже собрался уходить, когда увидел на письменном столе черный предмет, напоминающий когтистую лапу. Но это не было лапой птицы. Скорее походило на отрубленную человеческую руку с пятью пальцами и желтыми, цвета кости, ногтями.
— Что это?
— Да, в этом-то весь и ужас. Я просто не понимаю, что мне делать.
В голосе Абильгора послышалось рыдание.
Альберт взял предмет в руки и поднес к глазам.
— О нет, не трогайте. Это отвратительно.
То была человеческая рука. Альберт сразу подумал о мумифицированной голове. Техника консервации иная. Руку явно коптили и высушивали над костром.
— А откуда она? — спросил он.
— Вы же знаете Йосефа Исагера. Его еще вроде называют Лоцманом Конго, — сказал пастор.
Альберт кивнул. Много лет назад Йосеф Исагер был лоцманом на реке Конго. Он работал на бельгийского короля Леопольда и вернулся домой с медалью за верную службу. Рассказывал об этих годах неохотно, но соседи поговаривали, что иногда по ночам их будит ужасный крик. Крик Йосефа Исагера. Однажды ночью он во сне ногами разбил спинку кровати. Раздался громкий треск, большая кровать из красного дерева развалилась, и бывший лоцман очутился на полу. Вскочив, он принялся расшвыривать мебель, словно это были враги, с которыми он сражался не на жизнь, а на смерть. Постельное белье, кучей валявшееся на полу, насквозь пропиталось потом. Сам он сказал, что болен малярией.
Альберт, слышавший истории о ночных волнениях в доме Йосефа Исагера, придерживался другой теории. Не малярия это была. Йосефа Исагера мучили кошмары. Ему снилась Африка.
— Пришел ко мне, принес отрубленную руку. Руку! Человеческую руку! «А что, по-вашему, мне с ней делать?» — спрашиваю я, придя в себя. «Похороните по-христиански», — отвечает. «Кто это?» — спрашиваю. «Не знаю, — говорит, — какая-то негритянка. Да какого черта, пастор!» — говорит он мне. И смотрит так угрожающе. Мне, наверное, не следовало посвящать вас в такие вещи, капитан Мэдсен, но этот человек меня пугает.